Вид для чтения

«Опять повесточка победила». Как устроен «Оскар» и почему его результаты (даже если они нам не нравятся) нельзя объяснить конспирологией


В Лос-Анджелесе вручили премии «Оскар» за 2025 год. Фильмы, считавшиеся фаворитами гонки — «Грешники» Райана Куглера и «Битва за битвой» Пола Томаса Андерсона — получили награды в главных номинациях. Вампирский хоррор «Грешники» был награжден за лучшую мужскую роль (Майкл Б. Джордан), оригинальный сценарий, операторскую работу (первая награда для женщины-оператора Отэм Дюральд) и оригинальный саундтрек. Авантюрный экшен Пола Томаса Андерсона о левых повстанцах против правого правительства «Битва за битвой» получил остальные награды в главных номинациях, включая статуэтки за лучший фильм, режиссуру, адаптированный сценарий, кастинг, монтаж и мужскую роль второго плана (Шон Пенн). После очередного награждения кинокритик Катя Степная рассказывает, как устроен «Оскар» с точки зрения индустрии, как на самом деле выбирают победителей и почему теории заговора не работают, когда мы анализируем результаты.
Фото: Daniel Cole / Reuters / Scanpix / LETA.

Каждый год примерно в одно и то же время интернет переживает один и тот же культурный ритуал. Объявляются номинанты на премию «Оскар», начинается сезон предсказаний, аналитики, ставок и студийных кампаний, а затем — неизбежная волна разочарования. Кто-то пишет, что победил не тот фильм, кто-то обвиняет Академию в политических симпатиях, а кто-то повторяет присказку «повесточка победила».
Проблема таких реакций в том, что они исходят из наивного представления о том, как работает голосование на премии «Оскар». В массовом воображении это что-то вроде закрытого клуба или секретного жюри, которое решает судьбу фильмов где-то в темной комнате или во время стихийного онлайн-голосования. На практике всё устроено прозаичнее и сильно сложнее по механике. «Оскар» — это не вертикальное решение комиссии и не телевизионное шоу, а гигантская система профессионального голосования внутри крупнейшей организации кинематографистов в мире.
Премию вручает Академия кинематографических искусств и наук, основанная почти сто лет назад — в 1927 году. Сегодня она объединяет примерно 10 тысяч голосующих членов, представляющих почти все профессии киноиндустрии: актеров, режиссеров, операторов, монтажеров, сценаристов, художников-постановщиков, композиторов, специалистов по визуальным эффектам и многих других. „
Именно эти 10 тысяч человек — а не продюсеры церемонии, не маленькое жюри и не телевизионные менеджеры, — выбирают победителей.
Академия устроена как профессиональная структура разных департаментов. Внутри нее существует девятнадцать профильных отделений (так называемые «ветви» — branches), каждое из которых объединяет специалистов одной области. Есть актерская ветвь, режиссерская, операторская, сценарная, монтажная и так далее. В первую очередь, «Оскар» — это голосование, построенное на профессиональной экспертизе, а не на симпатиях зрителей. Когда наступает первый этап номинаций, актеры выдвигают актеров, режиссеры — режиссеров, монтажеры — монтажеров. Только категория «Лучший фильм» номинируется всеми членами Академии.
Пол Мескал, Гвинет Пэлтроу, Чейз Инфинити, Вагнер Моура и Делрой Линдо представляют премию «Оскар» за лучший кастин, Лос-Анджелес, США, 15 марта 2026 года. Фото: Chris Torres / EPA.

Стать членом Академии тоже непросто. Обычно это происходит тремя способами: если человек был номинирован на «Оскар», если его рекомендуют два действующих члена Академии или если профильное отделение решает пригласить его за выдающийся вклад в киноиндустрию. Финальное решение о членстве утверждает совет управляющих Академии, так что протащить приятеля / друга / бывшую жену / спонсора / наследника «по блату» под носом у академиков не получится. Стоит упомянуть и что после индустриального скандала #OscarsSoWhite («Оскар» такой «белый») в 2016 году Академия значительно расширила состав, пригласив новых членов из разных стран, чтобы сделать организацию более разнообразной по гендеру, возрасту и происхождению.
Сам процесс голосования устроен в несколько этапов. Сначала в ряде категорий формируются так называемые короткие списки — шортлисты. Затем начинается голосование за номинации. На этом этапе работают профессиональные ветви: актеры голосуют за актерские номинации, режиссеры — за режиссерские, и так далее. После того как список номинантов сформирован, начинается финальное голосование.
А вот здесь действует главный принцип Академии: голосовать могут все члены во всех категориях. То есть оператор может голосовать за актера, а актер — за монтаж. Именно это и создает напряжение и элемент неожиданности во время премии: нельзя точно предсказать, какая актерская работа пришлась по душе какому-то художнику-постановщику или продюсеру. Об эту процедуру разбивается еще один предрассудок об оскаровском голосовании: дать утешительную награду в одной номинации, чтобы компенсировать проигрыш в другой (допустим, «дадим в этой номинации приз одному фильму, а в другой номинации поощрим конкурента»). „
У академиков нет времени и способа скорректировать решения по разным номинациям, потому что процессы голосования по ним никак не пересекаются.
Особая система применяется в категории «Лучший фильм». Там используется так называемое преференциальное голосование (или — ranked choice voting). Каждый член Академии ранжирует фильмы по порядку предпочтения. Если ни один фильм не получает более половины первых голосов, картина с наименьшим числом голосов выбывает, а бюллетени перераспределяются в пользу следующих предпочтений. Этот процесс повторяется, пока один фильм не наберет большинство. Эта система была введена, чтобы победитель представлял широкий консенсус Академии, а не только узкую группу поклонников одного фильма. И из-за такой системы голосования в номинации «Лучший фильм» так часто случаются сюрпризы: фильмы с 10+ номинаций остаются без наград (как, например, «Марти Великолепный» в этом году) или выигрывает недорого снятый фильм-андердог (скажем, как «Анора» в прошлом году).
Подсчет голосов почти сто лет проводит аудиторская компания Price Waterhouse Coopers. Именно PwC получает бюллетени, проверяет их подлинность, подсчитывает результаты и готовит знаменитые конверты с именами победителей. До начала церемонии имена победителей знают только два аудитора компании. Иногда в СМИ появляются так называемые «слитые бюллетени». На самом деле это не утечка документов. Журналы вроде Variety, The Hollywood Reporter и Entertainment Weekly регулярно публикуют анонимные интервью с членами Академии, где те рассказывают, за кого голосовали и почему. Это журналистская практика, позволяющая показать разнообразие мнений внутри Академии, а не раскрыть официальные результаты.
Еще одна индустриальная традиция — ставки на «Оскар». Их делают букмекерские компании и аналитические сайты вроде Gold Derby. Они анализируют результаты других наград, особенно гильдий. Дело в том, что многие члены Академии одновременно состоят в профессиональных гильдиях: актерской (SAG), режиссерской (DGA), продюсерской (PGA) или сценарной (WGA). Поэтому результаты этих наград часто совпадают с итогами «Оскара». Это не заговор, а обычная статистическая корреляция.
Представители аудиторской компании PwC на красной дорожке 98-й церемонии вручения премии «Оскар», Лос-Анджелес, США, 15 марта 2026 года. Фото: Daniel Cole / Reuters / Scanpix / LETA.

Отдельный важный элемент оскаровской системы — студийные кампании под названием For Your Consideration. Студии тратят миллионы долларов на продвижение своих фильмов: устраивают показы для членов Академии, организуют встречи с режиссерами и актерами, размещают рекламные страницы в индустриальных журналах. Но Академия строго регулирует правила этих кампаний: так запрещено напрямую просить голосовать за конкретный фильм, критиковать конкурентов или предлагать подарки. В последние годы Академия также усилила требования к просмотру фильмов. Голосование всё чаще происходит через защищенную стриминговую платформу Academy Screening Room, где можно проверить, смотрел ли член Академии конкретную картину.
Конечно, у премии есть свои закономерности. Иногда актерам дают так называемый «карьерный Оскар» не обязательно за самый легендарный их фильм — как это было, например, с Аль Пачино, Леонардо ДиКаприо или Мартином Скорсезе. Иногда победа отражает культурный момент: фильм оказывается важным именно в данный исторический период — например, победа малобюджетных аутсайдеров «Лунного света» или «Всё, везде и сразу». Но это не результат тайных соглашений, а эффект сложения вкусов нескольких тысяч людей, которые смотрят кино и голосуют по своему усмотрению.
Именно здесь стоит вернуться к самой популярной интернет-теории: «Оскаром управляют студии», «всё куплено» или «результаты решает повестка». С практической точки зрения это невозможно провернуть, но обыватели, потерявшие веру в честные выборы, с трудом могут представить себе конкурс без подтасовки результатов. „
Чтобы организовать заговор, понадобилось бы координировать почти десять тысяч человек из разных стран, профессий и поколений — причем так, чтобы никто не проговорился.
На самом деле «Оскар» — это просто огромная система коллективного вкуса, которая совпадает или не совпадает с ожиданиями зрителей. И в этом, если подумать, есть утешительная честность. Потому что в эпоху алгоритмов, когда платформы решают за нас, что смотреть, приятно знать, что судьбу самой знаменитой кинопремии в мире по-прежнему определяют не машины и не продюсеры телешоу, а несколько тысяч профессионалов, которые просто смотрят фильмы и пытаются решить, какой из них им понравился больше. А если результат кому-то кажется странным — что ж, добро пожаловать в клуб несогласных: именно так обычно работает демократия вкуса. И именно поэтому каждый год после «Оскара» половина интернета снова пишет, что Академия всё сделала неправильно — что-что, а вот этот результат премии «Оскар» всегда можно предсказать с вероятностью 100 процентов.
  •  

Завещание Хабермаса. На 96 году жизни скончался главный философ послевоенной Европы. Какие вопросы он оставил нам?


Многие сейчас говорят, что со смертью Юргена Хабермаса ушла эпоха. Но чтобы это не оставалось пустой риторической формулой, нужно понять: что это была за эпоха — и почему именно он стал ее воплощением.
Немецкий философ Юрген Хабермас, 6 августа 2013 года. Фото: Simela Pantzartzi / EPA.

Хабермас и публичные дебаты: философ как гражданин
Маркс писал, что философы лишь различным образом объясняли мир, тогда как задача состоит в том, чтобы его изменить. Для Хабермаса этот тезис имел двойную силу. Во-первых, он принадлежал к поколению западногерманских интеллектуалов, которые после катастрофы нацизма стремились к подлинно новому началу, — в полном сознании исторической ответственности. Разрыв с прежним способом мышления был для него не риторической позой, а экзистенциальным императивом при создании новой политической культуры.
Первое публичное выступление двадцатичетырехлетнего студента Боннского университета, выходца из состоятельной семьи Дюссельдорфа, было скандальным. В газетной рецензии на послевоенное издание «Введения в метафизику» Хайдеггера Хабермас обрушился на слова учителя о «внутренней истине и величии» национал-социалистического движения — слова 1935 года, оставленные в издании 1953-го без единого комментария. Упрек в идейном коллаборационизме произвел ошеломляющее действие на фоне тогдашнего культа Хайдеггера. „
Так Хабермас первым артикулировал умонастроение молодого поколения немцев, воспринявшего 1945-й год не как военное поражение и крушение традиционного уклада, а как освобождение и шанс построить демократическое общество.
На протяжении шести последующих десятилетий Хабермас неизменно искал публичной дискуссии, находил болевые точки культурного и политического сознания. Он участвовал в «споре о позитивизме» — методологической дискуссии о статусе ценностей и критики в социальных науках, противопоставив критическую теорию позитивистской социологии. В 1980-х он выступил в «споре историков» против попыток ревизионистской интерпретации нацистского прошлого и релятивизации Холокоста — отстаивая его исключительность вопреки националистическим попыткам нормализации немецкой истории. Он дискутировал с Никласом Луманом о политической легитимности в условиях позднего капитализма, защищая идею нормативной критики общества от системно-теоретического редукционизма.
После объединения Германии он настаивал на том, что единая страна должна строить свою идентичность на основе западных либерально-демократических ценностей и «конституционного патриотизма» (такой патриотизм предполагает, что идентичность строится вокруг приверженности гражданским демократическим ценностям, закрепленным в Конституции, но не вокруг этнической группы. — Прим. ред.), а не возвращаться к традиционному национально-государственному нарративу. В 1999 году он защищал натовские бомбардировки Белграда как предвосхищение «будущего космополитического состояния» в духе Канта — позиция, вызвавшая острые разногласия даже среди единомышленников. Он последовательно добивался принятия Конституции для Европы и европейской публичной сферы, предупреждал о кризисе еврозоны и требовал демократической ответственности финансовых институтов.
Во всех этих дискуссиях — и это отличало его от множества других публичных интеллектуалов — Хабермас умел задавать концептуальную рамку. Он не просто занимал позицию в уже заданных спорах: он переформулировал сам вопрос, обнажая его философские основания. Это и есть то интеллектуальное мужество суждения, которое и делает мыслителя не просто интерпретатором своей эпохи, но и ее автором.
Критическая теория и ее пределы: коммуникативный разум против «левого фашизма»
Второе значение тезиса Маркса об изменении мира для Хабермаса было связано с тем, что он был прямым наследником Франкфуртской школы, продолжателем критической теории Хоркхаймера и Адорно. Однако он с самого начала пошел наперекор отцам-основателям, стремясь перевести марксистский дух Франкфурта на язык философии языка и теории публичной сферы — и тем самым придать критической теории нормативное основание, которого ей, по его убеждению, недоставало.
Макс Хоркхаймер (слева на переднем плане), Теодор Адорно (справа на переднем плане) и Юрген Хабермас (на заднем плане справа), Гейдельберг, ФРГ, апрель 1964 года. Фото: Jeremy J. Shapiro / Wikimedia.

Главным философским открытием Хабермаса стала трансформация марксистского понятия практики. До него оно ассоциировалось почти исключительно с производством и трудом. Хабермас включил в него новое измерение — коммуникацию и общение. Уже в своей хабилитационной работе (защищенной в Марбурге, а не во Франкфурте — из-за конфликта с Хоркхаймером, не принявшим ее), посвященной структурной трансформации публичной сферы, он показал, как формирование раннебуржуазной общественности — с ее культурой литературно-философской дискуссии в эпоху Просвещения и романтизма — создало исторический прецедент публичного разума, опирающегося на обмен аргументами, а не на традицию или власть.
В своем главном труде — «Теории коммуникативного действия» — он противопоставил «коммуникативную рациональность» инструментальной целерациональности в духе Макса Вебера. Если инструментальный разум ориентирован на достижение цели и подчиняет всё эффективности, то коммуникативный разум направлен на взаимопонимание посредством рациональных аргументов. Нормативная грамматика дискурса, по Хабермасу, становится источником дискурсивной этики — знаменитый тезис о «власти рационального аргумента», продолжающий кантовскую линию этического рационализма в условиях современности.
Теория коммуникативного действия — это не просто академический социологический трактат. Это одновременно программа нормативной трансформации публичной сферы. „
После того как от марксистской идеи социальной революции отказались даже немецкие социал-демократы, Хабермас предложил иной идеал: не революционный захват власти, а постепенное расширение пространства рациональной коммуникации в обществе.
Институционализированные системы — рынок и государственная бюрократия — «колонизируют» жизненный мир, подчиняя коммуникацию, ориентированную на взаимопонимание, инструментальной логике. Это диагноз позднего капитализма — столь же мрачный, как у Адорно и Хоркхаймера, но предполагающий иной терапевтический ответ: не тотальную негативную диалектику, а восстановление коммуникативного разума.
С той же последовательностью, с которой Хабермас критиковал систему, он ставил под сомнение и идеи левых, когда те, по его убеждению, изменяли основаниям коммуникативной рациональности. В 1967 году, в разгар студенческих протестов, он бросил его лидерам обвинение в «левом фашизме» — упрек в готовности ради революционных целей прибегать к манипуляции и насилию, разрушая тем самым саму основу демократического дискурса. Этот жест вызвал ярость леворадикального студенчества и обострил противоречия внутри западной интеллектуальной левой на долгие годы. Но Хабермас не отступил: для него процедуры демократической коммуникации были не инструментом, а принципом.
Отсюда и воодушевление, с которым он встретил демократические революции в Восточной Европе 1989 года — как практическое подтверждение теоретического тезиса о политической силе гражданского общества и его коммуникативного потенциала. Той же логикой объясняется и нарастающая тревога, с которой в последние годы жизни он предупреждал о фрагментации публичной сферы в эпоху социальных медиа: об утрате общего горизонта, без которого коммуникативная рациональность превращается в какофонию замкнутых информационных пузырей.
Акция протеста в память о немецком студенте Бенно Онезорге, который был смертельно ранен полицейским, Ганновер, ФРГ, 9 июня 1967 года. Фото: Helmuth Lohmann / AP Photo / Scanpix / LETA.

Нормативный универсализм и его пределы
Яркость и бескомпромиссность нормативного универсализма Хабермаса были одновременно источником его интеллектуальной силы — и его главным ограничением. При всей своей критике позднего капитализма он оставался убежденным сторонником идеи прогресса в реализации идеалов западного модерна. Разум, демократия, секулярность, правовое и социальное государство — эти принципы он понимал не просто как европейское наследие, но как универсально значимое достижение человеческой цивилизации, воплощенное в институтах либерального конституционализма.
С этим убеждением он связал борьбу за новое начало в послевоенной Федеративной Германии, сделавшей ставку на вестернизацию. Тот же рецепт «успешного модерна» он с миссионерской убежденностью распространял на объединявшуюся Германию, усматривая в ГДР лишь карикатуру на социализм и патологию модерна, — закономерно преодолеваемую по мере интеграции в западные структуры. Все страны Восточной Европы становились для него успешными или неудачными кейсами вестернизации. Его лекции в Москве в 1989 году воспринимались слушателями не столько как введение в теорию коммуникативной рациональности, сколько как курс нормативных оснований западной цивилизации в целом, — настолько органично сливались у Хабермаса философская теория и цивилизационная апологетика.
Речь не шла о «прозападном» курсе в смысле атлантизма. Хабермас последовательно критиковал Соединенные Штаты и неолиберализм; его «западность» — это приверженность универсальным принципам правового государства, секулярной публичной сферы и социальной солидарности как европейского наследия Просвещения. Именно это убеждение — в реальной нормативной силе либерально-демократических принципов — и стало источником широкого международного признания Хабермаса: „
его читали и слушали не потому, что он лестно говорил о Западе, а потому что он умел на языке философии артикулировать то, что многие считали универсальными ценностями.
В дискуссии о европейской конституции он отстаивал концепцию «Европы двух скоростей», в которой авангард западноевропейских стран тянет за собой остальных к «постнациональной демократии». Эта модель была в свое время вполне убедительной теоретически — но она предполагала асимметрию, которая оказалась политически токсичной: разделение Европы на образцы и учеников, на тех, кто уже вошел в модерн, и тех, кто еще только движется к нему.
В этих выступлениях обнаруживаются слепые пятна нормативного универсализма Хабермаса. Его теория публичной сферы строилась на конкретной исторической модели — раннебуржуазной западноевропейской общественности — и с трудом вмещала иные культурные формы политического и коммуникативного опыта. Критики — постколониальные теоретики, представители незападных философских традиций — указывали, что его концепция имплицитно привилегирует определенный тип рациональности, укорененный в конкретной культурной и исторической почве, и объявляет его универсальным, не проблематизируя этот жест. Хабермас поздно и нехотя откликался на эти возражения.
Сегодня действительно закончилась эпоха, когда нормативный универсализм и принципы демократического правового государства можно было отождествлять с торжеством западного модерна. Но и альтернативы ему в облике современного авторитарного капитализма едва ли выглядят убедительнее. Это, возможно, самый болезненный урок, который нынешнее поколение вынуждено усваивать на фоне войн, популистских разворотов и распада международного порядка, который Хабермас считал своим предметом защиты.
Юрген Хабермас на открытии выставки, посвященной его 80-летию, Франкфурт-на-Майне, Германия, 17 июня 2009 года. Фото: Thomas Lohnes / ddp / Scanpix / LETA.

*
Гегель понимал философию как «эпоху, схваченную в мысли». По этому критерию Хабермас — один из немногих философов второй половины ХХ века, кому это удалось в полной мере. Его мышление было неразрывно сплавлено с судьбой послевоенной Европы: ее травмами, надеждами, институциональными достижениями и нынешними кризисами.
Нам сейчас предстоит заново изобретать универсализм — и в теории, и в политике. И для этого важны не готовые ответы Хабермаса, которые теперь можно найти в учебниках и компендиумах, а те вопросы, которые он имел мужество задавать, строя систему нового универсализма посреди руин послевоенной Европы. Потому что именно эти вопросы — о возможности рациональной коммуникации в условиях манипуляции и власти, о нормативных основаниях демократии, о том, может ли разум быть чем-то большим, нежели инструментом господства, — и делают его великим философом ХХ столетия. Философом, которого мы потеряли в то самое время, когда нуждаемся в нём больше всего.
  •  

Завещание Хабермаса. На 96 году жизни скончался главный философ послевоенной Европы. Какие вопросы он оставил нам?


Многие сейчас говорят, что со смертью Юргена Хабермаса ушла эпоха. Но чтобы это не оставалось пустой риторической формулой, нужно понять: что это была за эпоха — и почему именно он стал ее воплощением.
Немецкий философ Юрген Хабермас, 6 августа 2013 года. Фото: Simela Pantzartzi / EPA.

Хабермас и публичные дебаты: философ как гражданин
Маркс писал, что философы лишь различным образом объясняли мир, тогда как задача состоит в том, чтобы его изменить. Для Хабермаса этот тезис имел двойную силу. Во-первых, он принадлежал к поколению западногерманских интеллектуалов, которые после катастрофы нацизма стремились к подлинно новому началу, — в полном сознании исторической ответственности. Разрыв с прежним способом мышления был для него не риторической позой, а экзистенциальным императивом при создании новой политической культуры.
Первое публичное выступление двадцатичетырехлетнего студента Боннского университета, выходца из состоятельной семьи Дюссельдорфа, было скандальным. В газетной рецензии на послевоенное издание «Введения в метафизику» Хайдеггера Хабермас обрушился на слова учителя о «внутренней истине и величии» национал-социалистического движения — слова 1935 года, оставленные в издании 1953-го без единого комментария. Упрек в идейном коллаборационизме произвел ошеломляющее действие на фоне тогдашнего культа Хайдеггера. „
Так Хабермас первым артикулировал умонастроение молодого поколения немцев, воспринявшего 1945-й год не как военное поражение и крушение традиционного уклада, а как освобождение и шанс построить демократическое общество.
На протяжении шести последующих десятилетий Хабермас неизменно искал публичной дискуссии, находил болевые точки культурного и политического сознания. Он участвовал в «споре о позитивизме» — методологической дискуссии о статусе ценностей и критики в социальных науках, противопоставив критическую теорию позитивистской социологии. В 1980-х он выступил в «споре историков» против попыток ревизионистской интерпретации нацистского прошлого и релятивизации Холокоста — отстаивая его исключительность вопреки националистическим попыткам нормализации немецкой истории. Он дискутировал с Никласом Луманом о политической легитимности в условиях позднего капитализма, защищая идею нормативной критики общества от системно-теоретического редукционизма.
После объединения Германии он настаивал на том, что единая страна должна строить свою идентичность на основе западных либерально-демократических ценностей и «конституционного патриотизма» (такой патриотизм предполагает, что идентичность строится вокруг приверженности гражданским демократическим ценностям, закрепленным в Конституции, но не вокруг этнической группы. — Прим. ред.), а не возвращаться к традиционному национально-государственному нарративу. В 1999 году он защищал натовские бомбардировки Белграда как предвосхищение «будущего космополитического состояния» в духе Канта — позиция, вызвавшая острые разногласия даже среди единомышленников. Он последовательно добивался принятия Конституции для Европы и европейской публичной сферы, предупреждал о кризисе еврозоны и требовал демократической ответственности финансовых институтов.
Во всех этих дискуссиях — и это отличало его от множества других публичных интеллектуалов — Хабермас умел задавать концептуальную рамку. Он не просто занимал позицию в уже заданных спорах: он переформулировал сам вопрос, обнажая его философские основания. Это и есть то интеллектуальное мужество суждения, которое и делает мыслителя не просто интерпретатором своей эпохи, но и ее автором.
Критическая теория и ее пределы: коммуникативный разум против «левого фашизма»
Хабермас — прямой наследник Франкфуртской школы, продолжатель критической теории Хоркхаймера и Адорно. Однако он с самого начала пошел наперекор отцам-основателям, стремясь перевести марксистский дух Франкфурта на язык философии языка и теории публичной сферы — и тем самым придать критической теории нормативное основание, которого ей, по его убеждению, недоставало.
Макс Хоркхаймер (слева на переднем плане), Теодор Адорно (справа на переднем плане) и Юрген Хабермас (на заднем плане справа), Гейдельберг, ФРГ, апрель 1964 года. Фото: Jeremy J. Shapiro / Wikimedia.

Главным философским открытием Хабермаса стала трансформация марксистского понятия практики. До него оно ассоциировалось почти исключительно с производством и трудом. Хабермас включил в него новое измерение — коммуникацию и общение. Уже в своей хабилитационной работе (защищенной в Марбурге, а не во Франкфурте — из-за конфликта с Хоркхаймером, не принявшим ее), посвященной структурной трансформации публичной сферы, он показал, как формирование раннебуржуазной общественности — с ее культурой литературно-философской дискуссии в эпоху Просвещения и романтизма — создало исторический прецедент публичного разума, опирающегося на обмен аргументами, а не на традицию или власть.
В своем главном труде — «Теории коммуникативного действия» — он противопоставил «коммуникативную рациональность» инструментальной целерациональности в духе Макса Вебера. Если инструментальный разум ориентирован на достижение цели и подчиняет всё эффективности, то коммуникативный разум направлен на взаимопонимание посредством рациональных аргументов. Нормативная грамматика дискурса, по Хабермасу, становится источником дискурсивной этики — знаменитый тезис о «власти рационального аргумента», продолжающий кантовскую линию этического рационализма в условиях современности.
Теория коммуникативного действия — это не просто академический социологический трактат. Это одновременно программа нормативной трансформации публичной сферы. „
После того как от марксистской идеи социальной революции отказались даже немецкие социал-демократы, Хабермас предложил иной идеал: не революционный захват власти, а постепенное расширение пространства рациональной коммуникации в обществе.
Институционализированные системы — рынок и государственная бюрократия — «колонизируют» жизненный мир, подчиняя коммуникацию, ориентированную на взаимопонимание, инструментальной логике. Это диагноз позднего капитализма — столь же мрачный, как у Адорно и Хоркхаймера, но предполагающий иной терапевтический ответ: не тотальную негативную диалектику, а восстановление коммуникативного разума.
С той же последовательностью, с которой Хабермас критиковал систему, он ставил под сомнение и идеи левых, когда те, по его убеждению, изменяли основаниям коммуникативной рациональности. В 1967 году, в разгар студенческих протестов, он бросил его лидерам обвинение в «левом фашизме» — упрек в готовности ради революционных целей прибегать к манипуляции и насилию, разрушая тем самым саму основу демократического дискурса. Этот жест вызвал ярость леворадикального студенчества и обострил противоречия внутри западной интеллектуальной левой на долгие годы. Но Хабермас не отступил: для него процедуры демократической коммуникации были не инструментом, а принципом.
Отсюда и воодушевление, с которым он встретил демократические революции в Восточной Европе 1989 года — как практическое подтверждение теоретического тезиса о политической силе гражданского общества и его коммуникативного потенциала. Той же логикой объясняется и нарастающая тревога, с которой в последние годы жизни он предупреждал о фрагментации публичной сферы в эпоху социальных медиа: об утрате общего горизонта, без которого коммуникативная рациональность превращается в какофонию замкнутых информационных пузырей.
Акция протеста в память о немецком студенте Бенно Онезорге, который был смертельно ранен полицейским, Ганновер, ФРГ, 9 июня 1967 года. Фото: Helmuth Lohmann / AP Photo / Scanpix / LETA.

Нормативный универсализм и его пределы
Яркость и бескомпромиссность нормативного универсализма Хабермаса были одновременно источником его интеллектуальной силы — и его главным ограничением. При всей своей критике позднего капитализма он оставался убежденным сторонником идеи прогресса в реализации идеалов западного модерна. Разум, демократия, секулярность, правовое и социальное государство — эти принципы он понимал не просто как европейское наследие, но как универсально значимое достижение человеческой цивилизации, воплощенное в институтах либерального конституционализма.
С этим убеждением он связал борьбу за новое начало в послевоенной Федеративной Германии, сделавшей ставку на вестернизацию. Тот же рецепт «успешного модерна» он с миссионерской убежденностью распространял на объединявшуюся Германию, усматривая в ГДР лишь карикатуру на социализм и патологию модерна, — закономерно преодолеваемую по мере интеграции в западные структуры. Все страны Восточной Европы становились для него успешными или неудачными кейсами вестернизации. Его лекции в Москве в 1989 году воспринимались слушателями не столько как введение в теорию коммуникативной рациональности, сколько как курс нормативных оснований западной цивилизации в целом, — настолько органично сливались у Хабермаса философская теория и цивилизационная апологетика.
Речь не шла о «прозападном» курсе в смысле атлантизма. Хабермас последовательно критиковал Соединенные Штаты и неолиберализм; его «западность» — это приверженность универсальным принципам правового государства, секулярной публичной сферы и социальной солидарности как европейского наследия Просвещения. Именно это убеждение — в реальной нормативной силе либерально-демократических принципов — и стало источником широкого международного признания Хабермаса: „
его читали и слушали не потому, что он лестно говорил о Западе, а потому что он умел на языке философии артикулировать то, что многие считали универсальными ценностями.
В дискуссии о европейской конституции он отстаивал концепцию «Европы двух скоростей», в которой авангард западноевропейских стран тянет за собой остальных к «постнациональной демократии». Эта модель была в свое время вполне убедительной теоретически — но она предполагала асимметрию, которая оказалась политически токсичной: разделение Европы на образцы и учеников, на тех, кто уже вошел в модерн, и тех, кто еще только движется к нему.
В этих выступлениях обнаруживаются слепые пятна нормативного универсализма Хабермаса. Его теория публичной сферы строилась на конкретной исторической модели — раннебуржуазной западноевропейской общественности — и с трудом вмещала иные культурные формы политического и коммуникативного опыта. Критики — постколониальные теоретики, представители незападных философских традиций — указывали, что его концепция имплицитно привилегирует определенный тип рациональности, укорененный в конкретной культурной и исторической почве, и объявляет его универсальным, не проблематизируя этот жест. Хабермас поздно и нехотя откликался на эти возражения.
Сегодня действительно закончилась эпоха, когда нормативный универсализм и принципы демократического правового государства можно было отождествлять с торжеством западного модерна. Но и альтернативы ему в облике современного авторитарного капитализма едва ли выглядят убедительнее. Это, возможно, самый болезненный урок, который нынешнее поколение вынуждено усваивать на фоне войн, популистских разворотов и распада международного порядка, который Хабермас считал своим предметом защиты.
Юрген Хабермас на открытии выставки, посвященной его 80-летию, Франкфурт-на-Майне, Германия, 17 июня 2009 года. Фото: Thomas Lohnes / ddp / Scanpix / LETA.

*
Гегель понимал философию как «эпоху, схваченную в мысли». По этому критерию Хабермас — один из немногих философов второй половины ХХ века, кому это удалось в полной мере. Его мышление было неразрывно сплавлено с судьбой послевоенной Европы: ее травмами, надеждами, институциональными достижениями и нынешними кризисами.
Нам сейчас предстоит заново изобретать универсализм — и в теории, и в политике. И для этого важны не готовые ответы Хабермаса, которые теперь можно найти в учебниках и компендиумах, а те вопросы, которые он имел мужество задавать, строя систему нового универсализма посреди руин послевоенной Европы. Потому что именно эти вопросы — о возможности рациональной коммуникации в условиях манипуляции и власти, о нормативных основаниях демократии, о том, может ли разум быть чем-то большим, нежели инструментом господства, — и делают его великим философом ХХ столетия. Философом, которого мы потеряли в то самое время, когда нуждаемся в нём больше всего.
  •  
❌